Русский Журнал

СодержаниеВернисажКнигиМузыкаАрхив ИФ

Напишите в редакциюПоискПомощь


 
Последнее обновление
08.02.2010 / 19:44
Информация о проекте | Подписка | Поиск | События | Форум | Russ.ru
/ 2000 год / 2 выпуск < Вы здесь
Уходя от логики капитализма
Славой Жижек

получить по E-mail получить по E-mail
версия для печати версия для печати

John Keane. Vaclav Havel: A Political Tragedy in Six Acts. Bloomsbury, 532 pp.

Книга о Вацлаве Гавеле на первый взгляд кажется историей человека, которому в жизни повезло как никому другому, - в ней изображен король-философ, одновременно обладающий и высшей политической властью, и общепризнанным нравственным авторитетом, сравнимым разве что с влиянием Папы Римского, Далай-ламы и Нельсона Манделы. И точно так же, как в конце сказки герой вознаграждается за свои страдания женитьбой на принцессе, Гавелу после всех злоключений досталась в жены красавица-киноактриса. Почему же тогда книга Джона Кина имеет столь мрачный подзаголовок: "Политическая трагедия в шести актах"?

В семидесятых годах, когда Гавел был еще сравнительно малоизвестным чешским писателем-диссидентом, Кин сыграл ключевую роль в популяризации его имени на Западе: он организовал издание политических сочинений Гавела и стал его близким другом. Он сделал немало и для того, чтобы возродить гавеловскую категорию "гражданского общества" в качестве основной идеи, использовавшейся в борьбе с поздними социалистическими режимами. Несмотря на тесную личную связь между автором и героем, книга Кина совсем не похожа на житие святого, - в ней показан "реальный Гавел", со всеми недостатками и неповторимыми чертами характера. Кин разделяет биографию Гавела на шесть периодов: ранние студенческие годы при сталинском режиме; занятия драматургией и эссеистикой в шестидесятые годы; крах последней грандиозной попытки создать "социализм с человеческим лицом" во время пражской весны 1968 года; период диссидентства и тюремного заключения, выдвинувший Гавела на ведущие позиции в "Хартии 77"; бархатная революция; наконец, президентство. По ходу сюжета мы знакомимся со многими "милыми слабостями" Гавела, но они не бросают тень на его героический образ, а лишь придают еще большую значительность всему, что он сделал.

Его родители были состоятельными "культурными капиталистами", владельцами знаменитой киностудии "Баррандов" ("буржуазное происхождение"). Всю жизнь Гавел оставался верен своим богемным привычкам (к хорошей туалетной воде, сну за полдень, рок-музыке), общеизвестна и его склонность к беспорядочным половым связям, - знаменитая тюремная переписка с женой Ольгой, происходившей из рабочей среды, здесь ничему не противоречит (когда в 1977 году Гавел вышел из заключения, он провел первые недели на свободе не с ней, а с любовницей). В 80-х годах он вел безжалостную борьбу за лидерство в диссидентских кругах Чехословакии: когда у него появился потенциальный соперник, тут же начали циркулировать слухи о связях этого человека с тайной полицией. Достигнув вершины власти, он развлекается как дитя, катаясь на самокате по коридорам огромного президентского дворца...

Трагедию Гавела, однако, нельзя объяснить лишь несовпадением образа политического деятеля и "реального человека", и даже постепенной утратой харизмы в последние годы. Все это характерно для любого удачливого политика (бывают, впрочем, исключения: политики, которым выпало счастье досрочной отставки). Кин пишет, что жизнь Гавела похожа на "классическую политическую трагедию", потому что она была "постоянным чередованием триумфов и поражений"; он отмечает также, что сегодня "большинство чехов вспоминает о нем куда реже, чем год назад". Но главную проблему автор усматривает в наличии конфликта между двумя публичными образами Гавела: с одной стороны, мы видим героя-диссидента, который в гнетущей и циничной атмосфере позднего социализма практиковал и проповедовал "жизнь по правде", с другой - президента эпохи постмодерна, который (отчасти напоминая этим Эла Гора) пространно рассуждает о "нью эйдже", пытаясь оправдать военные интервенции НАТО. Как перейти от образа одинокого, незащищенного диссидента в мятой куртке, приверженца бескомпромиссных этических норм, противостоящего всесильной тоталитарной власти, к образу президента, который без конца повторяет одно и то же о человеческом принципе и исчерпанности картезианской парадигмы, напоминает нам, что права человека дарованы свыше Спасителем, и срывает аплодисменты в американском конгрессе, приветствующем в его лице защитника западных ценностей? Может быть, это удручающее зрелище является неизбежным следствием героического диссидентства Гавела, раскрывает его "подлинное" содержание? Проблему можно сформулировать в гегелевских терминах: как этически безупречное "благородное сознание" незаметно переходит в "подлое сознание" раба? Разумеется, для демократа постмодернистского "третьего пути", увлеченного идеологией "нью эйджа", здесь нет противоречия: Гавел попросту следует своей судьбе - судьбе политика - и заслуживает лишь похвалы за нежелание упускать из рук политическую власть. Но, читая книгу Кина, невозможно удержаться от заключения, что этот выдающийся человек постепенно скатился от величественного к смешному.

В истории нечасто случается, чтобы одно и то же лицо выступало на протяжении своей жизни в столь разных амплуа. Задиристый молодой студент в начале пятидесятых годов, член узкого политического кружка, участник жарких политических дискуссий, непонятно как уцелевший в разгар сталинского террора. Драматург-модернист, автор оппозиционных статей, боровшийся за свои права во время относительной либерализации режима в конце пятидесятых и шестидесятых годах. Пражская весна: первая встреча с Историей, ставшая и первым большим разочарованием в жизни Гавела. Суровые испытания семидесятых и большей части восьмидесятых годов - периода, когда он превратился из драматурга, критикующего режим, в ключевую фигуру на политической арене. Чудо бархатной революции, когда Гавел внезапно предстает в роли искусного политика, ведущего переговоры о мирной передаче власти, и в итоге становится президентом. Наконец, Гавел девяностых годов - человек, руководивший разделом Чехословакии, а в настоящее время являющийся решительным сторонником полной интеграции Чешской республики в западные экономические и военные структуры. Гавел и сам был поражен стремительностью этих перемен: всем памятно запечатленное телекамерой выражение его лица, когда он впервые присутствовал на официальном обеде в качестве президента, - мы увидели человека, который с трудом верит в реальность происходящего.

Кин убедительно показывает ограниченность гавеловского политического проекта: зачастую Гавел на страницах его книги выглядит поразительно наивным, - как, скажем, в январе 1990 года, когда он обратился к канцлеру Колю с такими словами: "Почему бы нам не попытаться сообща распустить все политические партии? Почему бы нам не создать одну большую партию - партию Европы?" Удачно выстроена в книге симметрия двух Вацлавов, доминировавших в чешской политике последнего десятилетия: харизматический король-философ, глава демократической монархии, нашел достойного двойника в лице своего премьер-министра Вацлава Клауса, хладнокровного технократа, поборника абсолютно свободной рыночной экономики, отвергающего любые разговоры об общественной солидарности и единстве.

В 1974 году, после заключения мирного соглашения и вывода американских войск из Вьетнама, но еще до прихода к власти коммунистов, Поль Теру посетил эту страну и описал свою поездку в "The Great Railway Bazaar". Во Вьетнаме оставалось около двухсот американских солдат-дезертиров, с точки зрения властей и закона как бы не существовавших. Они жили в грязных трущобах со своими женами-вьетнамками, промышляли контрабандой и другими сомнительными делишками. Благодаря Теру сквозь призму судеб этих людей мы видим место Вьетнама в борьбе мировых держав за политическое господство, постепенно разбираемся в хитросплетениях тогдашнего вьетнамского общества. На лучших страницах своей книги Кин демонстрирует точно такую же способность: используя самые неброские детали, он раскрывает глобальный контекст событий, которые происходили в Чехословакии. Гораздо слабее выглядят попытки автора концептуально осмыслить природу тоталитаризма или социальное значение новейших технологий. Вместо раскрытия внутренних противоречий коммунистических режимов мы находим здесь стандартные либеральные клише относительно "тотального контроля" общественной жизни.

В заключительной части своего труда Кин касается известного представления о "двух телах короля"1, указывая, что при коммунистических режимах сходное значение приобретает тело вождя. Политическое устройство обществ эпохи "предмодерна", пишет он, опирается на веру в наличие второго, сакрального тела монарха, тогда как демократическая система, в которой место верховной власти изначально пустует, открыта для конкурентной борьбы. Но это противопоставление не может описать всей сложности "тоталитарных систем". Нельзя упрекнуть Кина в слишком прямолинейном антикоммунизме, но надо признать, что либерально-демократическая установка мешает ему увидеть чудовищный парадокс, скрытый в понятии "вождь сталинского типа".

После первого тяжелого инсульта, перенесенного в мае 1922 года, Ленин на некоторое время утратил дар речи; фактически у него была парализована правая половина тела. Осознав, что активная политическая деятельность для него закончена, он попросил Сталина добыть какой-нибудь яд, чтобы покончить с собой; Сталин доложил об этой просьбе Политбюро, которое проголосовало против решения Ленина. Ленин считал, что смерть является единственным выходом, если дальнейшее участие в революционной борьбе невозможно - вопрос о том, чтобы "мирно доживать свой век", для него вообще не стоял. Идея превратить свои похороны в грандиозное событие государственного масштаба казалась ему отталкивающей. И дело здесь не в скромности вождя: он совершенно равнодушно относился к тому, то произойдет с его телом после смерти, поскольку видел в нем лишь орудие, которое следует безжалостно эксплуатировать, а когда оно станет бесполезным - выбросить за ненадобностью.

Однако уже в эпоху сталинизма тело Вождя становится "объективно прекрасным". Советский критик Недошивин писал в статье 1950 года "О проблеме прекрасного в советском изобразительном искусстве": "Среди прекрасного жизненного материала главное место должны занимать образы наших великих вождей... Высшая красота вождей... - вот основа, позволяющая сливать воедино "прекрасное" и "правдивое" в искусстве социалистического реализма". Речь идет отнюдь не о воспроизведении физических особенностей вождя, а исключительно об изображении абстрактного идеала. По существу Вождь подобен "прекрасной Даме" в куртуазной любовной поэзии - холодной, далекой, бесчеловечной. Как вождь ленинского типа, так и вождь сталинского типа полностью отчуждены от земного мира, но формы этого отчуждения противоположны: в первом случае вождь целиком и полностью превращает себя в орудие Революции, во втором - "реальная личность" рассматривается как придаток фетишизируемого и прославляемого публичного образа. Неудивительно поэтому, что официальные фотографии сталинской эпохи часто подвергались предельно откровенному ретушированию. Глядя на них, думаешь, что столь грубую ретушь наносили едва ли не с прямым умыслом, как бы указывая подданным самой топорностью работы, что "реальная личность" со всеми ее неповторимыми чертами в данном случае замещена деревянным кумиром. Еще при жизни Ким Ир Сена ходили слухи о том, что на самом деле он погиб в автомобильной катастрофе и его место занимает-де двойник, изредка появляющийся на публичных церемониях, дабы толпа могла хоть мельком увидеть предмет своего поклонения. Этот пример - наглядное доказательство того, что в случае вождя сталинского типа особенности "реальной личности" не имеют никакого значения. Бесспорно, Гавел - явление прямо противоположное: если в образе вождя сталинского типа последовательно вытравляется все, что отличает его от безжизненного объекта ритуального поклонения, то харизма Гавела обеспечивается как раз обаянием "реальной личности". В том-то и состоит парадокс, что "культ личности" в истинном смысле этого слова может расцвести только в условиях демократии.

В своей статье "Власть безвластных", написанной в 1978 году, Гавел весьма тонко объяснил, как поздний социализм функционирует на бытовом, повседневном уровне. Он особо подчеркивал, что люди в социалистических странах отнюдь не испытывают безграничной веры в постулаты господствующей идеологии, но лишь следуют внешним ритуалам и практикам, посредством которых эта идеология и воплощается в жизнь. В качестве примера Гавел приводит торговца овощами. Этот скромный человек, глубоко равнодушный к официальным догмам, соблюдает правила чисто механически: в дни государственных праздников вывешивает над витриной своего магазинчика трафаретные лозунги типа "Да здравствует социализм!", отсиживает положенное время на общественных собраниях, оставаясь совершенно безучастным к тому, что на них происходит. Жалуясь в домашней обстановке на коррумпированность властей, на их неспособность управлять страной, он в то же время черпает утешение в народной мудрости ("власть развращает" и т.п.), позволяющей ему оправдывать собственное бездействие и равнодушие и тем самым сохранять видимость честного и достойного поведения. Если же кто-то пытается вовлечь его в диссидентскую деятельность, он протестует: "Да кто вы такой, чтобы втягивать меня в подобные дела? Я что, враг своим детям? Разве от меня что-нибудь зависит в этом мире?"

Гавел понял, что если в коммунистическую идеологию и встроен некий "психологический механизм", то он не имеет ничего общего с верой в коммунистические идеалы, - скорее здесь можно говорить о чувстве общей вины. Действительно, в ходе "нормализации" общественной жизни, последовавшей за советским вторжением 1968 года, правящий режим Чехословакии очень быстро удостоверился, что большинство населения так или иначе морально дискредитировано, поскольку людей повсеместно принудили отступить от значимых для них нравственных принципов. Когда человека шантажировали, заставляя подписать обращение против какого-нибудь диссидента (скажем, того же Гавела), он знал, что кривит душой, что принимает участие в травле честного гражданина, - и эта измена этическим нормам с полной гарантией превращала его в идеального подданного коммунистической власти. Режим опирался на нравственное падение своих подданных и всячески ему содействовал. Гавеловская концепция "жизни по правде" не содержала в себе ничего сверхъестественного: она предполагала лишь акт отказа от преступного соучастия, попытку разорвать порочный круг "объективной вины". Гавел просто-напросто отрезал все ложные отходные пути, включая и пресловутый поиск убежища "в маленьких удовольствиях будничной жизни". Подобное безразличие во всех его проявлениях - например, высмеивание официальной обрядности в приватной обстановке - как раз и является, писал Гавел, тем средством, с помощью которого общепринятая идеология вновь и вновь себя воспроизводит.

В этих условиях искренне верующий в позднесоциалистическую официальную идеологию был потенциально куда более опасен для режима, чем прожженный циник. Обратимся к другим странам и рассмотрим два показательных примера. Первый - символические фигуры Эвальда Ильенкова (1924-1979) и Алексея Лосева (1893-1988), двух типичных русских философов социалистического периода. Лосев был автором последней (1929 г.) опубликованной в СССР книги, которая открыто отвергала марксизм (он называл диалектический материализм "явной нелепицей"). После короткого тюремного заключения он получил разрешение продолжить научные исследования и во время Второй мировой войны начал вновь читать лекции: чтобы выжить, Лосев замкнулся на истории эстетических учений. Под видом интерпретации мыслителей прошлого, прежде всего Плотина и других неоплатоников, он научился протаскивать "контрабандой" собственные идеалистические воззрения, хотя в предисловиях к своим книгам был вынужден отдавать дань официальной идеологии, для приличия процитировав разок-другой Хрущева или Брежнева. В результате этот ученый сумел избежать всех превратностей жизни при коммунистах, и в 1989 году, после смерти, был торжественно провозглашен носителем подлинно русского духовного наследия.

Ильенков, превосходный диалектик и специалист по Гегелю, был в то же время искренним марксистом-ленинистом. Он писал живо и нетривиально и относился к марксизму как к серьезной философии, а не набору застывших догм. Ничем хорошим это не кончилось: он подвергся остракизму и покончил жизнь самоубийством.

Второй пример - югославское "социалистическое самоуправление" и принципиальный парадокс, связанный с этим странным понятием. Официальная идеология Тито постоянно призывала людей распоряжаться собственной судьбой вне границ, очерченных партийными и государственными структурами; разрешенные властями полусвободные средства массовой информации критиковали личную индифферентность и бегство в частную жизнь. На деле, однако, режим больше всего боялся подлинной, самоуправляющейся организации общества и артикуляции общих интересов граждан. Между строчками правительственной пропаганды населению внушалась мысль, что призывы власти не следует понимать слишком буквально, что на самом деле она хочет, чтобы к ее идеологическим штампам относились цинично. Самой большой катастрофой для режима стала бы ситуация, в которой провозглашаемая идеология была бы воспринята всерьез - как руководство к действию.

С особой проницательностью Гавел обличал лицемерие, свойственное западному марксизму и "социалистической оппозиции" в коммунистических странах. Следует напомнить, что в работах франкфуртской школы, при постоянной одержимости ее авторов критикой фашизма, почти никак не выражена конфронтация со сталинизмом. Обычным оправданием этого факта служило то, что ученые франкфуртской школы якобы не хотели слишком открыто противопоставлять себя коммунизму, поскольку боялись играть на руку "ястребам" холодной войны в западных странах, где они жили. Но это очевидная отговорка: если бы перед ними поставили вопрос ребром и заставили прямо ответить, чью сторону они принимают в холодной войне, они, безусловно, выбрали бы западную либеральную демократию (о чем, собственно, вполне ясно пишет в некоторых своих поздних работах Макс Хоркхаймер). Сталинизм - болезненная тема, которую франкфуртская школа была вынуждена замалчивать, - молчание стало единственным способом сохранить свою тайную солидарность с западной либеральной демократией и при этом не утратить маску радикальной левизны.

Их фактическая - вопреки всему, что они говорили, - близость к западной системе может быть сопоставлена с положением "демократической социалистической оппозиции" в ГДР. Хотя члены этой оппозиции критиковали правление коммунистической партии, они соглашались с основополагающим постулатом властей, состоявшим в том, что Федеративная Республика Германии - неонацистское государство, что она является прямой наследницей нацистского режима, и, стало быть, следует любой ценой оберегать существование ГДР в качестве антифашистского форпоста. Когда социалистическая система оказывалась перед прямой угрозой, оппозиция публично ее поддерживала (взять хотя бы выступления Брехта во время демонстраций рабочих Восточного Берлина в 1953 году или высказывания Кристы Вольф во время Пражской весны). Оппозиция сохраняла веру в способность системы реформироваться изнутри, но настаивала на том, что подлинные демократические реформы требуют определенного времени. Быстрый распад социализма, полагала она, может отбросить Германию обратно к фашизму и погубить в зародыше утопию "другой Германии", которую, несмотря на всю неприглядность и провалы своей политики, олицетворяла ГДР.

Именно поэтому оппозиционно настроенные интеллектуалы испытывали глубочайшее недоверие к "народу". В 1989 году они выступили против свободных выборов, отдавая себе полный отчет в том, что большинство населения воспользуется этим шансом, чтобы свернуть в сторону капитализма. Свободные выборы, сказал тогда Хайнер Мюллер, привели Гитлера к власти. Многие западные социал-демократы дули в ту же дуду, чувствуя большую близость к "реформистски настроенным" коммунистам, нежели к диссидентам, - последние почему-то смущали их, казались препятствием, мешающем разрядке международной напряженности. Гавелу было ясно, что советская интервенция 1968 года позволила сохранить западный миф о Пражской весне - утопическое представление, согласно которому чехи, если бы их оставили в покое обе стороны, могли бы создать некий общественный строй, представляющий подлинную альтернативу и реальному социализму, и реальному капитализму. В действительности же, если бы войска Варшавского договора не вторглись в Чехословакию в августе 1968 года, существовало лишь две возможности: либо местная коммунистическая верхушка сумела бы взять верх и страна осталась в полном смысле слова коммунистической, либо в ней сложилось бы самое обычное западное общество (хотя, быть может, с привкусом социал-демократии скандинавского типа).

Гавел выявляет также мошеннический характер тех учений, которые я назвал бы "интерпассивным" (т.е. не предполагающим прямого действия - прим. переводчика) социализмом левых академических кругов Запада. Западные левые не интересуются реальной деятельностью; все, что им нужно, - это ощущение "подлинности" своих построений. Они преспокойно делают научную карьеру на Западе, занимая высокооплачиваемые должности, и при этом используют образ идеализированного Другого (Кубы, Никарагуа, титовской Югославии) в качестве материала для идеологических грез; они проецируют на этого Другого свои мечтания, но стоит ему потревожить их самодовольство, отказавшись от социализма в пользу либерального капитализм, как они тут же поворачиваются к нему спиной.

Следует особо остановиться на отсутствии достаточного взаимопонимания между западными левыми и такими диссидентами, как Гавел. В глазах западных левых вера восточных диссидентов в либеральную демократию была слишком наивной: по их мнению, отвергая социализм, диссиденты выплескивали вместе с водой ребенка. В глазах диссидентов западные левые тоже выглядели не лучшим образом, так как занимали по отношению к ним покровительственную позицию и при этом закрывали глаза на подлинную сущность тоталитаризма. Представление, будто диссиденты были в какой-то степени виноваты, упустив представившуюся в связи с распадом социализма уникальную возможность создать подлинную альтернативу капитализму, было со стороны западных левых чистым лицемерием.

Критически анализируя поздний социализм, Гавел всегда отдавал себе отчет в том, что западная либеральная демократия отнюдь не удовлетворяет идеальным представлениям о подлинном общественном единстве и "жизни по правде" - представлениям, во имя которых он и другие диссиденты боролись с коммунизмом. И это ставило его перед сложной проблемой: необходимо было сочетать отрицание тоталитаризма с критическим взглядом на западную демократию. Проблему эту Гавел решал в духе Хайдеггера, рассматривая самонадеянную веру капитализма в технический прогресс, безумную гонку саморазгоняющегося производства как выражение более фундаментального трансцендентно-онтологического принципа - "воли к власти", "инструментального разума", - точно так же проявляющегося, впрочем, и в попытке коммунизма догнать и перегнать капитализм. В этом же русле движется мысль Адорно и Хоркхаймера, впервые осуществивших в "Диалектике Просвещения" решающий сдвиг от конкретного общественно-политического анализа к философско-антропологическому обобщению, благодаря которому "инструментальный разум" уже не обосновывается, как раньше, конкретными капиталистическими общественными отношениями, но, напротив, постулируется в качестве их едва ли не трансцендентного "основания". В тот момент, когда Гавел (вслед за Хайдеггером) прибегнул к квазиантропологическому или философскому принципу анализа, сталинизм уже утратил свою специфику, свой характерный политический динамизм и превратился в еще одну иллюстрацию действия этого принципа (как замечает в своем "Введения в метафизику" Хайдеггер, русский коммунизм и американский капитализм, если вдуматься, "метафизически являются одним и тем же").

Кин пытается защитить Гавела в этой сложной ситуации, подчеркивая неоднозначную природу его интеллектуальной связи с Хайдеггером. Подобно Хайдеггеру, Гавел описывает коммунизм как в высшей степени современный режим, как утрированную карикатуру на жизнь современного мира, разделяющую с западным обществом многие его признаки, включая самонадеянную веру в машинный прогресс и крах человеческой индивидуальности, обслуживающей машину. Однако - в отличие от Хайдеггера, исключавшего всякое активное противодействие общественно-технологическому строю ("нас может спасти только Бог", сказал немецкий философ в одном из интервью, опубликованных после его смерти), - Гавел верит в сопротивление "снизу", в потенциал независимой жизни "гражданского общества" вне рамок государственной власти. "Власть безвластных", утверждает он, заключается в способности самоорганизации гражданского общества, которая бросает вызов "инструментальному разуму", воплотившемуся в государстве, в технических средствах контроля и подчинения.

Я нахожу идею "гражданского общества" проблемной в двух отношениях. Во-первых, противостояние между государством и гражданским обществом, с одной стороны, способствует, а с другой стороны - мешает развитию свободы и демократии. В качестве примера можно привести так называемое "нравственное большинство" в Соединенных Штатах, которое олицетворяет силу сопротивления местного гражданского общества (в этом качестве оно и самоорганизуется) направляющему воздействию либерального государства (показательно в этом смысле недавнее исключение дарвинизма из школьных учебных планов в штате Канзас). Что же касается специфического случая позднего социализма, то, поскольку в нем идея "гражданского общества" подразумевает создание некоего пространства для сопротивления тоталитарной власти, никто не может поручиться, что эта идея не выведет также на поверхность политико-идеологические антагонизмы, которые порождает коммунизм, - включая национализм и оппозиционные движения антидемократического характера. А как же иначе? Все эти "нехорошие вещи" суть неотъемлемые проявления "гражданского общества", поскольку сама эта категория предполагает наличие пространства для открытой борьбы, на котором подобные противоречия могут проявиться во всей полноте, и притом без всякой гарантии, что победа останется за "прогрессивными" силами.

Во-вторых, это понятие, как его понимает Гавел, нельзя признать вытекающим из мысли Хайдеггера. Сутью современной технологии для Хайдеггера была не совокупность общественных институтов, практик и идеологических позиций, которые могут быть лучше или хуже, а общий онтологический горизонт, определяющий переживание нами сегодняшнего бытия, определяющий то, как реальность раскрывает себя человеку. Поэтому Хайдеггер, скорее всего, счел бы концепцию "власти безвластных" сомнительной, подчиненной той же логике "воли к власти", которую эта концепция стремится разоблачить.

Осознание Гавелом того факта, что "жизнь по правде" невозможна при капитализме, в сочетании с самым главным заблуждением - неспособностью понять истинное происхождение своего критицизма - подтолкнули его к идеологии "нью эйджа". Хотя коммунистические режимы практически везде потерпели катастрофическую неудачу, став источником террора и бедствий, они в то же время давали пищу для утопических надежд, - крах этих надежд, наряду с другими причинами, и привел в конце концов к крушению коммунизма как такового. Антикоммунистически настроенные диссиденты типа Гавела не смогли разглядеть принципиально важного момента: тот самый плацдарм, с которого они атаковали коммунизм, обличая террор и насилие, возник и сохранялся благодаря коммунистической попытке уйти от суровой логики капитализма. Отсюда постоянные и настойчивые утверждения Гавела, что капитализм в своей традиционной, бесчеловечной форме не может удовлетворять тем высоким запросам, которые рождены в нем, Гавеле, борьбой против коммунизма, - он не отвечает потребности в подлинной человеческой солидарности и т.п. Именно поэтому Вацлав Клаус, прагматический двойник Гавела, отвергал его взгляды, находя их слишком "социалистическими".

Даже наиболее тоталитарная сталинская идеология по сути своей двойственна. Вне всякого сомненья, сталинская политическая система была насквозь пропитана лицемерием и произволом, однако зрительской аудитории европейских стран великие советские кинофильмы конца тридцатых годов (скажем, трилогия по книгам Горького) могли казаться свидетельством истинного единства и братства людей. В одном памятном фильме о Гражданской войне изображена шпионка-контрреволюционерка, у которой есть маленький сын. Большевики ловят ее и предают суду, причем в самом начале судебного заседания старый большевик требует, чтобы приговор был строгим, но справедливым. После того как она сознается в своем преступлении, суд (по сути лишь группа солдат-большевиков) заключает, что она была вовлечена во вражескую деятельность из-за тяжелого социального положения. Приговор гласит, что эту женщину следует включить в новый социалистический коллектив, научить письму и чтению, дать ей соответствующее образование, а ее больного сына обеспечить надлежащим медицинским уходом. Потрясенная женщина, не понимающая причин благосклонности судей, разражается рыданиями, а старый большевик одобрительно кивает: "Да, это приговор строгий, но справедливый!" В данном случае не имеет никакого значения пропагандистский характер подобных сцен, их, мягко говоря, несходство с реальным "революционным правосудием", - куда важнее то, что они рассказывали о новом чувстве справедливости и тем самым внушали зрителю новые этические нормы, с которыми можно было сверять действительность.

Похоже, Гавел не заметил, что его собственное противостояние коммунизму стало возможным благодаря утопической составляющей коммунистического учения, которую создали и поддерживали коммунистические режимы. Поэтому недавняя статья чешского президента "Косово и конец национального государства", опубликованная в New York Review of Books, обернулась для него трагикомическим унижением. В этой статье он пытается объяснить, что НАТО, бомбардируя Союзную Республику Югославию, поставило права человека выше прав государства и что нападение на Югославию без прямого мандата ООН не было безответственным актом агрессии и попрания международного права. Напротив, доказывает Гавел, этот акт был вызван уважением к закону - к тому закону, который стоит несравненно выше, чем закон, ограждающий суверенитет государств. Действия альянса диктовались уважением к правам человека, их требовали и совесть, и международные договоры.

Гавел и далее ссылается на этот "высший закон", заявляя, что "права человека, человеческие свободы... и человеческое достоинство уходят глубочайшими корнями в сферу, лежащую вне вещественного мира; ...в то время как государство является творением человека, человеческие существа сотворены Богом". Похоже, он хочет внушить мысль, что войскам НАТО было позволительно нарушить международное право, потому что они выступали в качестве непосредственного орудия "высшего закона", носителем которого является сам Бог, - но что это, как не самый откровенный религиозный фундаментализм? Утверждения Гавела - наглядный пример того направления мысли, которое Ульрих Бек в своей статье, напечатанной в апреле этого года в Die Suddeutsche Zeitung, называет "милитаристским гуманизмом", или даже "милитаристским пацифизмом". Сомнительность гавеловского подхода состоит не в том, что он внутренне противоречив (что-то вроде оруэлловского "мир - это война"), и не в том, что интервенция НАТО самым наглядным образом проиллюстрировала либерально-пацифистский тезис, согласно которому "бомбы и убийства никогда не приносят мира" (не стоит и объяснять, что это утверждение неверно). Недостаточно также, как может сделать какой-нибудь марксист, указать, что цели для бомбардировок выбирались без учета соображений нравственности и определялись лишь геополитическими и экономическими интересами Запада. Слабость гавеловской аргументации заключается в другом: он оправдывает интервенцию необходимостью защиты жертв ненависти и насилия, иначе говоря, мнимо деполитизированной ссылкой на всеобщие права человека.

Репортаж Стивена Эрлангера в майском номере New York Times, рассказывавший о бедствиях косовских албанцев, был озаглавлен: "Одна албанская женщина - символ страдания целого народа". Эта женщина с самого начала предстает беспомощной жертвой обстоятельств, не отождествляющей себя ни с одной политической силой, человеком, в жизни которого нет ничего, кроме страдания. Поэтому она далека от каких бы то ни было политических обвинений; ее не интересует независимость Косова, она хочет только одного - чтобы этот ужас скорее миновал:

Симпатизирует ли она идее независимого Косова? - "Знаете ли, меня это мало волнует, - ответила Мели. - Я хочу одного: чтобы все это кончилось и мне опять было хорошо, там, где я живу, в моем доме, с моими друзьями и с моей семьей".

Она одобряет интервенцию НАТО, потому что хочет прекращения кошмара:

Мели хочет урегулирования, в результате которого в Косово появятся иностранцы, "опирающиеся на вооруженную силу". Ей все равно, кем будут эти иностранцы.

Она сострадает и той, и другой стороне:

"Всем пришлось хлебнуть горя, - говорит она. - Мне жаль сербов, которые умирают под бомбами, и мне жаль мой собственный народ. Но теперь, может быть, этому положат конец, все уладят к общему благу. Это было бы великим событием".

Мели - идеальная жертва, на помощь которой спешит НАТО; это не носитель выраженных политических убеждений, но беспомощный человек, терпящий лишения, симпатизирующий всем страдающим сторонам, втянутый против собственной воли в безумие локального конфликта, который может быть остановлен только вмешательством дружественной иностранной силы.

Главный парадокс натовских бомбардировок Югославии - совсем не в том, о чем постоянно твердили противники войны на Западе, доказывавшие, что своей попыткой остановить этнические чистки в Косово НАТО лишь спровоцировало еще более масштабные чистки и породило ту самую гуманитарную катастрофу, которую пыталось предотвратить. Более глубокое противоречие связано с идеологией определения пострадавшей стороны: когда НАТО вмешалось, чтобы защитить гонимых косоваров, оно как бы заранее предполагало, что те так и останутся жертвами гонений, беззащитными и пассивными жителями разоренного края, - никто не подталкивал их к тому, чтобы стать активной военно-политической силой, способной защитить себя самостоятельно. В этом и состоит основной парадокс, связанный с отношением к пострадавшей стороне: Другой, которого нужно защитить, считается хорошим только до тех пор, пока он остается пассивной жертвой (потому-то нас и захлестнул бесконечный поток телекартинок, изображавших беззащитных косовских женщин, детей и стариков, чьи рассказы о пережитых страданиях заставляли сжиматься сердце); но едва лишь он выходит из роли жертвы и хочет ответить ударом на удар, как тут же, словно по мановению волшебной палочки, превращается в "плохого" Другого - террориста, фундаменталиста, наркоторговца. Эта идеология повсеместной защиты слабых, определение человека как субъекта, которому "может быть причинена боль", идеально отвечает потребностям современного мирового капитализма, хотя, как правило, и остается скрытой от глаз общественности.

Гавел восхвалял натовские бомбардировки Югославии как первый случай военного вторжения в суверенное государство, предпринятого не в чьих-либо экономико-стратегических интересах, но только потому, что это государство нарушало элементарные человеческие права одной из этнических групп. Чтобы понять фальшивость подобных суждений, достаточно сопоставить этот новоиспеченный морализм с великими освободительными движениями, вдохновлявшимися Ганди и Мартином Лютером Кингом. Эти движения были направлены не против какой-то определенной группы людей, но против конкретной государственной практики (расистской, колониалистской); они опирались на позитивную установку, учитывающую общие интересы: отнюдь не сжигая мостов между борющимися и "врагом" (белыми, английскими колонизаторами), Ганди и Кинг взывали к его нравственному чувству и просили противную сторону сделать что-нибудь для восстановления ее собственного достоинства. На этом фоне господствующая форма сегодняшнего "политкорректного" морализма выглядит разновидностью ницшеанского ressentiment2 - фальшивым трюком безответственных политиков, которые, выступая с якобы "моральной", деполитизированной позиции, пытаются тем самым лишь придать больший вес своей политической аргументации. Мы сталкиваемся здесь с извращенной версией гавеловской "власти безвластных": манипулируя безвластием, можно приобрести дополнительную власть. Именно этим путем идут в наши дни многие политики: желая, чтобы к их голосу прислушались, они вынуждены так или иначе представлять себя в качестве жертвы гонений со стороны власти (потенциальной или действительной).

Главной причиной этой моралистической деполитизированной риторики является поражение, которое терпит ныне марксистский историко-политический проект. Каких-нибудь два десятилетия назад люди еще обсуждали политическое будущее человечества (одержит ли капитализм верх? придет ли ему на смену коммунизм либо иная разновидность тоталитаризма?), при этом заведомо полагая, что общественная жизнь в той или иной форме будет продолжаться. Сегодня мы без труда можем представить себе вымирание человеческого рода, но не в состоянии вообразить радикальные изменения общественного строя - даже если жизнь на земле исчезнет, капитализм, кажется, каким-то образом уцелеет. В этой ситуации разочарованные левые, убедившиеся, что радикальное изменение существующей либерально-демократической системы более не представляется возможным, но все же неспособные при этом отказаться от идеи переустройства мира, направляют избыток своей политической энергии на поддержку абстрактного, лишенного всякой гибкости морализирования.

На недавней встрече лидеров западных стран, посвященной проблеме "третьего пути", итальянский премьер-министр Массимо д'Алема сказал, что не следует бояться слова "социализм". Говорят, Клинтон и, вслед за ним, Блер и Шредер не могли сдержать смеха. Их реакция как нельзя лучше подчеркивает суть вопроса: "проблематичность" идеи "третьего пути" далеко не в последнюю очередь объясняется тем, что эта идея обнажает отсутствие "второго пути". Идея "третьего пути" возникла в тот самый момент, когда все остальные альтернативы, от старомодного консерватизма до радикальной социал-демократии, рухнули - во всяком случае на Западе - под триумфальным натиском мирового капитализма и связанного с ним понятия либеральной демократии. Истинный смысл концепции "третьего пути" состоит в том, что "второго пути", альтернативы мировому капитализму, просто не существует, - так что "третий путь", как бы пародируя псевдогегельянское отрицание отрицания, возвращает нас к первому и единственному пути. И этот путь - мировой капитализм с человеческим лицом.

В этом и заключается трагедия Гавела: его искренняя этическая установка со временем превратилась в набор морализирующих клише, цинично оприходованных для своих нужд капиталистическими прохвостами. Его героическое стремление к недостижимой цели (противоборство с коммунистическим режимом, который казался непобедимым) кончилось весьма печально: он стал прислуживать "реалистически" мыслящим политикам, доказывающим, что в современном мире невозможны какие-либо реальные изменения. Эта метаморфоза была вызвана не тем, что Гавел изменил своей исходной этической позиции; напротив, она была предрешена именно ею. Главный урок, который можно извлечь из трагедии Гавела, суров, но неоспорим: человек, пытающийся опираться в политической деятельности непосредственно на нормы этики, рано или поздно превращается в смехотворную карикатуру на самого себя, поневоле приспосабливаясь к тому самому цинизму, которому он изначально противостоял.

Перевод Гавриила Маркова
London Review of Books, October 30, 1999

ИФ-библиография:
John Keane. Vaclav Havel: A Political Tragedy in Six Acts. Basic Books, 2000.
Vaclav Havel. The Art of Impossible: Politics As Morality in Practice, Speeches and Writing, 1990-1996. Fromm Intl, 1998.
M. Goetz-Stankiewicz et al (editors). Critical Essays on Vaclav Havel. GK Hall, 1999.
Jeffrey B. Symynkywicz. Vaclav Havel and The Velvet Revolution. Burdett Press, 1995.

Примечания:


Вернуться1
Имеется в виду концепция немецкого историка-медиевиста Конторовича, изложенная в книге 1957 года "Два тела короля". Согласно этой концепции монарх обладает - наряду с физическим, тленным - сакральным, бессмертным телом. - Прим. переводчика.


Вернуться2
Сложное понятие со значениями: злоба, месть, зависть; причудливое соединение комплекса неполноценности и неумеренных амбиций. - Прим. переводчика.


поставить закладкупоставить закладку
предыдущая в начало следующая


Поиск
 
 искать по ИФ:

Архив
2000 год 1 2 3
2001 год 4 5 6 7
2002 год 8 9 10 11
2003 год 12 13



Текущий номер / Архив ИФ / Информация о проекте / Авторы / События / Поиск / Подписка /
Новости электронных библиотек / Антологии / Форумы / ВИФ / Русский Журнал

Rambler's Top100 TopList Be number one counter
© Интеллектуальный форум, 2000-2002.